Завтра исполняется девять лет со дня кончины замечательного поэта, переводчика, эссеиста и литературоведа Игоря Сунеровича Меламеда…
БЕССОНННИЦА
Такую ночь, как враг, себе назначь.
Как враг, назначь, прими, как ангел падший,
где снег летит, опережая плач,
летит, как звук, от музыки отставший.
И тьма вокруг. И снег летит на вздох,
ни слухом не опознанный, ни взглядом.
В такую ночь бессилен даже Бог,
как путник, ослеплённый снегопадом.
И Бог – уже никто. Он – темнота
за окнами. Он кроною ночною
ко мне в окно глядит. Он – немота.
Он задохнулся снегом за стеною.
В такую ночь кровати, двери, шкаф
подобны исполинским истуканам:
вот-вот и оживут они, припав
к оставленным, недопитым стаканам…
Я помню: так же ветер завывал
в такую ж ночь – ни звёзд, ни Божьих знаков.
Я собственное имя забывал
во сне – и называл себя Иаков.
И снилось мне, что это – сон навек
и никогда не будет пробужденья.
Всю ночь я колыхался, как ковчег,
на волнах отчужденья и забвенья.
И было пробуждение. И явь,
казалось, в окнах светом брезжит утло.
Но как преодолеешь море вплавь? –
То был лишь сон, в котором снилось утро.
Там, в этом сне, я тихо умирал.
И сам себе я снился пятилетним.
И снег летел безмолвно, наповал,
и падал с неба лебедем балетным.
Меня куда-то с хлопьями несло.
Умершие со мной играли дети.
И календарь не помнил про число.
И ночь не вспоминала о рассвете.
Я умирал на гребне января,
и холод, наступивший наконец-то,
все окна в доме настежь отворя,
увёл меня в пожизненное детство…
И я тогда не умер. Я живу.
Но, тем же снегом к стёклам прилипая,
всё та же вьюга, только наяву,
крушит окно, как всадница слепая.
И снег летит в былые январи.
И в комнате безжизненно и пусто.
И двери открывает изнутри
ночной сквозняк, и вслед за ним искусство
уходит прочь из комнаты моей
на снег, на смерть – сродни пустому звуку.
И всё никак не может до дверей
ко мне Господь пробиться в эту вьюгу.
Но, Господи, услышь хотя бы плач!
Узнай, о ком я плачу хоть, о ком я…
Уже не хлопья в окна бьют, как мяч,
а чёрные кладбищенские комья.
…Не о тебе ль я плачу, не твою
ищу ли руку, жалуясь и каясь?
И в темноте то на руку свою,
то на свою молитву натыкаюсь…
Не дай тебе, беспомощный Господь,
в такую ночь проснуться – о, не дай же!…
Он сам уже – одна больная плоть.
Он лишь на шаг продвинулся – не дальше…
Кто ж эту ночь на боль короновал? –
пусть мой вопрос никем уже не слышим! –
Кто выдумал нелепый карнавал,
где в маске снега страх течёт по крышам?
То страх мой потерять тебя впотьмах,
и страх ещё покуда не имущих,
и страх уже утративших, и страх
ещё своих утрат не сознающих,
и страшный страх лишённых сна навек,
кто сам – непоправимая утрата...
Так вот что означает этот снег,
точнее, то, что в маске снегопада.
И снег летит неведомо куда.
И длится страх мой, в грех перерастая.
И длится шаг Господень без следа.
И длится ночь, безбожная, пустая.
И мы с тобой навеки длимся врозь,
невыплаканной тьмою отчуждаясь.
И снег летит, как поезд под откос,
своим ночным крушеньем наслаждаясь…
* * *
…И опять приникаю я к ней ненасытно.
Этой музыки тёплая, спелая мякоть.
Когда слушаю Шуберта – плакать не стыдно.
Когда слушаю Моцарта – стыдно не плакать.
В этой сказке, в её тридевятом моцарстве,
позабыв о своём непробудном мытарстве,
моя бедная мама идёт молодою,
и сидят мотыльки у неё на ладони.
Ты куда их несёшь, моя бедная мама?
Ты сейчас пропадёшь за наплывом тумана.
Эта музыка, словно пыльца мотылька,
упорхнувшего в недостижимые страны.
Твоя ноша для Моцарта слишком легка,
а для прочих она непосильна и странна.
И опять ненасытно я к ней приникаю.
И она приникает ко мне ненасытно.
Остаётся стакан полутёплого чаю
в полутёмном вагоне, где плакать – не стыдно…
* * *
Этот поезд отходит навек.
Этот поезд уходит в крушенье.
И тяжёлый, немыслимый снег
налетит, замедляя движенье.
И не зная, откуда идёт
и куда этот поезд прибудет,
проводник по вагонам пройдёт –
на фуражке кокарды не будет.
И в ночи, на пустынных путях
попадётся нелепый обходчик:
он отскочит во тьму второпях,
обернётся – и вслед захохочет.
Кто-то в чёрном, пред самым концом,
за версту до ужасного места,
с искаженным от горя лицом
просигналит флажком у разъезда.
И, томимый неясной тоской,
убедит себя в поезде каждый,
что рождён под счастливой звездой,
уберёгшей его не однажды.
Но холодная эта звезда,
как раскрытая страшная тайна,
воссияет на небе, когда
ни один не спасётся случайно.
И минута, как век, истечёт.
И от смерти следа не оставит.
Только эта звезда упадёт
под откос и снега окровавит…
К ТЕНИ
Всю жизнь свою страшась могильной тьмы,
страдая, ненавидя и любя,
тепло и свет накапливая, мы
обречены отбрасывать тебя.
Блуждавшая за мною столько лет,
ты мне чужою стала, ты – ничья.
А я теперь отбрасываю свет,
как с двух концов зажжённая свеча.
Не жалуйся на горький свой урон
и верь, что там, у ночи на краю,
тебя возьмёт какой-нибудь Харон
в свою гостеприимную ладью.
Так на прощанье я тебе скажу,
когда настанет мой последний день
и я тебя навек освобожу,
печальная, отверженная тень.
* * *
Я неожиданно пойму:
какая ночь бы ни нависла –
никто, свою лелея тьму,
не просветляется до смысла.
Никто, в себе лелея мрак,
не прозревает своевольно.
И не бессмыслен мир, но так
бывает тяжело и больно…
Так холодна моя рука
поверх чужого одеяла.
Так бесконечно далека
моя любовь от идеала…
И всё ж мне чудится порой
какой-то смутный шорох рядом,
как будто кто-то надо мной
склонился с предпоследним взглядом.
И как бы я ни пал на дно
жестокого миропорядка –
я верю вновь, что всё равно
мне суждена его оглядка,
что всех нас ждёт его ответ,
быть может, и невыразимый,
что нас зальёт какой-то свет,
быть может, и невыносимый.
О, как я счастлив осознать,
что я ещё люблю и плачу,
что в этом мире благодать
я не меняю на удачу.
И задыхаюсь, и молю,
и трепещу перед расплатой.
И называю жизнь мою
то лучезарной, то проклятой.
В блистанье солнечного дня,
в сиянье лунного разлива
он только смотрит на меня
то потрясённо, то брезгливо.
* * *
Свет зажигаю под ноющий дождь:
в городе страшно и мутно светает.
И – отраженью оконному: «Что ж,
ты проиграл. И такое бывает.
Дождь обречён на себя самого.
Стёкла оконные в скучном разладе
с ветром и ливнем… С тобой – никого.
– Жалобу эту оставь, Бога ради,
ибо не сладко и ливню – ему
не превозмочь ущемлённости – думай,
как там ему за окном, одному,
в этой толпе, некрасивой, угрюмой
мёртвых деревьев – на каждом из них
он повисает оборванной леской…»
И головою кивает двойник
над обветшалой моей занавеской,
бледный, взлохмаченный, мокрый, нагой,
хищно спросонок оскалясь очками,
олово луж разбивая ногой,
слёзы пустые глотая зрачками…
СОНАТА ДЛЯ БЕССИЛИЯ
В этом городе – снег. В этой комнате – я.
К циферблату секундная стрелка примёрзла.
Остановлено время моё. Как ладья,
потерявшая вёсла,
погружаюсь, бессилье, в пучину твою,
до рассвета в ней вязну.
Этой режущей нежности не утаю,
не сглотну эту спазму…
Ничего, ничего не скажи ей – молчи!
В неуместное время на свет родились мы.
Не стучись к ней доверчиво в этой ночи
и не шли свои письма.
Ничего, ничего не скажи ей – пускай
не узнает… зажги ей дрожащие спички,
в белоснежную темень её отпускай,
отвернись с непривычки
изменяться в лице от её прямоты…
Этой режущей нежности ты не избудешь.
Но пойми, что не ты… что не ты…
Только жалость разбудишь.
И пойми, что с тобою случилась беда:
эта нежность на свет родилась так недавно,
как ребёнок больной – от него никуда,
ну а к ней и подавно
не припасть и не вышептать, как ты завяз
в этой нежности, влажной и мятной,
что с тобою срослась,
как родимые пятна…
Пусть не знает она ни о чём, ни о чём! –
Постарайся не плакать.
И приляг на подушку и будь ни при чём,
как искусанный локоть…
В этом городе снег до рассвета – запрячь
эту горечь в анапест
(умоляю тебя – не сорвись! не заплачь!)
и пойми, что она без
тебя проживёт… В этой комнате – снег!
И бессонница длится!
Пусть голубка спокойно покинет ковчег –
отпусти эту птицу!
Этот снег разрывает под острым углом
ослеплённые окна!
Постараюсь упасть лихорадочным лбом
в ледяные волокна
бесполезной подушки и помнить навек,
как бессилье плелось кружевами,
как метался тяжёлый, немыслимый снег
между нами…
АРИАДНА
…И сердцу в лад по стёклам дождь стучит
бессмысленно и скучно – вероятно,
его, как нить напрасную, сучит
возлюбленная мною Ариадна.
И нить прядётся, но спасенья нет.
Чернеет небо, дождь холодный сея.
Тебе уже не вывести на свет
навеки изнемогшего Тесея.
– Приди! Приди! – шепчу тебе во мглу, –
над прялкою бессонною усердствуй!
Слепую нить проталкивай в иглу,
настойчиво нацеленную в сердце.
– Из лабиринта нет пути, родной!
– Из лабиринта нет пути, родная!
Молись и плачь, над пряжей изнывая.
Всё кончено. Лишь слабый голос мой
хрипит во тьме, себя не узнавая…
* * *
В эту полночь, в эту вьюгу
долго, долго снится мне,
как по замкнутому кругу
бродят стрелки в тишине.
Как из плоского бутона
две безумные пчелы
тяжело и монотонно
время пить обречены.
Собирать с минуты влажной
смертоносный свой нектар.
И накапливать протяжный,
оглушительный удар.
* * *
Душа моя, со мной ли ты ещё?
Спросонок вздрогну – ты ещё со мною.
Как холодно тебе, как горячо
под смертной оболочкою земною!
Ужель была ты некогда верна
иному телу? Милая, как странно,
что ты могла бы жить во времена
какого-нибудь там Веспасиана.
Душа моя, была ли ты – такой?
Не представляю чуждую, иную.
Ко праху всех оставленных тобой
тебя я, словно женщину, ревную.
Душа моя, услышишь ли мой зов,
когда я стану тусклой горстью пыли?
Как странно мне, что сотни голосов
с тобой из тьмы посмертной говорили!
И страшно мне – какой ты будешь там,
за той чертой, где мы с тобой простимся,
и вознесёшься к белым облакам
иль поплывёшь по чёрным водам Стикса.
И там, где свет клубится или мгла,
родство забудешь горестное наше…
Я не хочу, чтоб ты пережила
меня в раю, в заветной лире – даже.
И как тебя сумел бы воплотить
в безумное и горькое какое
творенье? Твой исход предотвратить
нельзя мне и бессмертною строкою.
Но если нет возвратного пути,
то, уходя к неведомой отчизне,
душа моя, за всё меня прости,
что сделал я с тобою в этой жизни.